Февральские плачи


СЕГОДНЯ ВЕТЕР

— Сегодня ветер, — говорила мама с утра.

Это значило, что жизнь приостанавливается и голова болит. В окне за маминой спиной метались деревья, сгибались под прямым углом, рывками били поклоны. Я была маленькая, деревья большими, а то, что «сегодня ветер», означало, что можно запереться и провести дома длинный день, полный апокалиптических звуков. С тех пор я рада любому поводу никуда не ходить, чтобы слушать мир из безопасного укрытия.
Деревянные рамы свистели, выли, скулили, тоскливо пищали тоненькими голосами. У-уууу! И-ииииии! От этих звуков становилось щекотно где-то между полушариями и накатывал игрушечный ужас. Ветер напирал на стекла, они сопротивлялись, но дрожали – то мелко, как в ознобе, то сильно, как в приступе. Порыв, еще порыв, сейчас что-нибудь растрескается… А нет, снова мы устояли, будто отбили атаку.

На подоконник наметало дорожки песка, иногда даже маленькие пирамидки. А снаружи гудело, гудело… В доме напротив жила безалаберная семья, плевать они хотели, что «сегодня ветер» — у них всегда были окна нараспашку и болтались разноцветные одежки на балконе. Легкомысленные синие рамы страшно хлопали, закрывались и открывались тысячу раз в минуту. Тах-тах-тах-тах. Полотенца и рубашки извивались на веревках, иногда их срывало и уносило – вверх в небо. Мне казалось – куда-то в космос. Я смотрела им вслед, и они махали мне до последнего.

Машин на нашей улице было мало, и если на другом конце города у кого-то с подоконника сдувало кастрюльку – мы узнавали об этом немедленно. Буря играла с кастрюлькой, как кошка с мышкой. Бамц-бамц-бамц. Было отчетливо слышно, как ветер несет кастрюльку издалека, переворачивает, смачно бьет о землю, с наслаждением извлекая из столкновения железа и асфальта самые громкие и жесткие звуки на свете. Ветер играл и самоутверждался одновременно — кастрюлька отправлялась в неизвестность.

Но любимым моим звуком был грохот оцинкованных листов на крышах. О! они не улетали! Они сворачивались и разворачивались. Кажется, именно так в театре за сценой имитируют грохот бури – трясут лист железа. А если оно по-настоящему раскатисто гремит? Это страшно. И точно нельзя выходить на улицу. Даже за хлебом. Будем печь пышки, чаевничать и то и дело протирать запесоченные подоконники. Ведь чем громче снаружи, тем уютней внутри. И обычные домашние звуки – шипение газа, скрип закипающего чайника вдруг сообщают покой и дают ощущение надежного укрепления.

В подъездах хлопали двери, иногда вылетали и бились подъездные стекла (новые потом никогда не вставляли) Дзынь! — праздничный, как салют. Но на фоне общего рева звон разлетающихся осколков был не самым устрашающим. Так, добавлял апокалиптичности.
Собаки лаяли ветру в лицо, он дико бередил собачьи нервы. Коты же громко продолжали сношаться, их экстатические крики добавляли жути. Мимо несло бумажки и прохожих, бежали дети из школы, они всегда что-то громко кричали. Это весело, когда можно кричать что есть сил и все равно быть тише ветра.

Я много лет ждала, что у меня, как у мамы в ветер будет болеть голова. Она так и не начала. Ветер люблю и слушаю, он оправдывает мое нежелание одеваться и выходить «на улицу». А когда выбираюсь, хочется бежать и кричать.

ТУТ У МЕНЯ ПОДРУЖКА ЖИЛА

Когда проезжаешь мимо дома с потеками на штукатурке и говоришь «Тут у меня подружка жила», чувствуешь себя космически-тоскливо. Хочется верить в нелинейное время и думать, что прямо сейчас она там, за занавеской, и ей все еще 19, как в наши общие 90-е.
Она училась в меде и одновременно работала в больнице, носила косу с кудряшкой на кончике и самые густые ресницы на земле. Свои собственные.

У нее не было телефона, и если у меня что-то случалось, а случалось постоянно, я звонила ее соседке и долго ждала у телефона. А она, выслушав, всегда говорила: «Лучше приходи, я как раз пеку». Я надевала пальто с меховым воротником, повязывалась шерстяным платком с красными розами и шла по улице, на которой не было тротуаров и фонарей. Зато я шла и знала, что сейчас мы посидим на кухне рядом с электрическим чайником, обсудим мои и ее события, ничего нового не придумаем, не решим, но попьем чаю, и она обязательно бросит гвоздичку в заварку. И идти обратно по улице без фонарей и тротуаров было не страшно.
Когда мне срочно понадобилось переливание крови, она сказала «сделаю», хотя я у нее была первая такая пациентка. Она преспокойно попадала мне в вену и ни разу не сделала больно. С тех пор я не боюсь уколов.

В родном городе «у меня еще есть адреса», но ее нет. Не знаю, где она и не помню, как мы потерялись. Вся жизнь же была впереди. А настоящих друзей в эту жизнь оказалось совсем-совсем мало. Тех, с которыми совпадает чувство юмора, еще меньше.
Никого из потерянных друзей и любовей мне не удалось заменить. Новые есть, а таких больше нет. И когда я сама кидаю гвоздичку в заварку – мне невкусно.

ГОРЫ ВБЛИЗИ

Горы зимой – это серые скалы, серые деревья, серые дороги и серое небо. Картинка высокой резкости, контрастности и разрешения, но тысячи роскошных зимних пейзажей пролетают мимо несфотографированными. Потом раз – и чернильно-зеленая река выплывает из-за поворота, как свежая зеленая клякса посреди пейзажа, нарисованного простым карандашом. Твердым кохинором 2H.

А за следующей дорожной петлей снова серый фон, на нем силуэты гор во много слоев: ближний, самый светлый, тот, до которого можно дотянуться рукой из машины, дальний – совсем черный, громоздится у горизонта. Кажется, их легко отодвинуть один за другим, как театральные задники и увидеть огромное небо.Отступлений от серого мало, собственно, два: коралловые ягоды шиповника на бестелесных кустах будто висят в воздухе и бордовые с сизым налетом ветки деревьев. Идеальный рисунок на платок Hermes. А да — еще полоски снега в трещинах камней. Цвета один в другой перетекают акварельно, но не смешиваются и видны вместе с полутонами. Людей мало, машин мало, мохнатые, меланхолично настроенные коровы с кудрявыми рогами бредут вдоль обочин и смотрят без любопытства.
В детстве мама делала люля на вишневых веточках. Вишня росла у нас прямо под окном и мама говорила: принеси палочек — тоненьких, но прочных. И они были как раз такими – бордовыми с сизым налетом…
Когда вспоминаешь вот так себя маленькой, значит тебе хорошо.
В горах было.

Полина Санаева про детство

ЧЕРНЫЙ ТУМАН

Да, я не забралась сюда пешком, но ехали долго, порой вертикально, по грунтовым дорогам прорывались сквозь леса и туманы, хотели увидеть горы вблизи. И вот мы тут. И выше уже невозможно, думаю я. А потом фары гаснут, и я замечаю гору, темнеющую справа. Она нависает, загораживает луну. И на ней сильно ближе к небу кучка огоньков – там люди живут.
Вокруг много сухих можжевеловых кустов, и когда начинает холодать, хочется сжечь их все, добыть тот самый вкусный дымок, который медвежонок обещал ёжику. Под ногами хрустят пучки подмороженный белесой травки. А вокруг темно-зеленые сосны молчат, даже не качаются. Лес вбирает в себя туман по самые их макушки. Сосны выступают из тумана ровными рядами, и за каждым из них я, как за новой крепостной стеной. Вот оно, детское «ощущение надежного укрепления»!
Собака лает где-то у реки, и эхо ее лая уходит в ущелья, делится на семь, множится, расщепляется многократно, каждый раз становясь на тон выше. И капли оранжевых ягод все так же парят среди капель белого тумана и ломаных силуэтов веток. Идеальный рисунок на платок Hermes.
Темнеет, уезжать не хочется.
— Белый туман – это облако, а черный – значит туча.
В горах все знают, что туман может быть черным. И он наползает мгновенно. И вот уже не видно ни одного огонька – ни вверху, ни внизу, ни травки под ногами, ни звездочки на небе, ни очертаний вершин… Только сам туман, он темный, как дым от покрышки.
Когда включаются фары, мгла не расступается, а сжимается в точку.

Живопись Натальи Савельевой

Leave a comment